И всю ночь цыган резал.
С утренним… грузом… нацисты решили… попробовать новенькое. Раздели прибывших… выстроили… на краю ям… по двадцать, по тридцать. А потом стали играть… на выбивание. Стреляли в тело… если сможешь понять… чтобы оно разлетелось прежде… чем упасть. Раскрылось, как цветок.
Весь следующий день. Всю следующую ночь. Копали. Ждали. Вырезали. Убивали. Хоронили. Снова и снова Потом… в конце второго дня, наверное… я разозлился. Не на нацистов. За что? Злиться на человеческое существо… за то, что оно убивает… за жестокость… все равно что злиться на лед, что он морозит. Просто… это ожидаемо. Поэтому я разозлился… на деревья. За то, что стоят тут. За то, что зеленые и живые. За то, что не падают, когда в них пули попадают. Я начал… орать. Попытался. По-еврейски. По-польски. Нацисты поглядели, я думал, они меня пристрелят. Они засмеялись. Один начал хлопать в ладоши. Ритм. Понимаешь?
Деду как-то удалось поднять непослушные руки с подлокотников и свести вместе. Они столкнулись со щелчком, будто две сухие ветки.
– Цыган… просто смотрел. Все еще плакал. Но еще… потом… кивнул.
Все это время глаза моего деда были опухшими, будто в его тело закачали слишком много воздуха. Но тут воздух с шумом вышел из него, глаза потухли, а веки опустились. Я подумал, что он снова заснул, как вчера вечером. Но все еще не мог пошевелиться. С трудом понял, что за долгую дневную прогулку взмок и теперь замерзаю.
Веки на глазах деда слегка приоткрылись. Он глядел на меня, будто из-под крышки сундука, крышки гроба.
– Я не знаю, откуда цыган знал… что это конец. Что пришло время. Может, просто потому… что прошло много часов… полдня… между грузами. Мир… затих. Мы. Нацисты. Деревья. Трупы. Бывали места и похуже… я думал… перестать жить. Несмотря на запах. Наверное, я спал. Должно быть, потому, что цыган тряхнул меня… за плечо. Показал то… что сделал. Он… уравновесил это… на палке, которую согнул. Фигурка шевелилась. Туда-сюда. Вверх-вниз.
Я разинул рот, да так и остался. Я стал камнем и песком, воздух проходил сквозь меня, не оставляя во мне ничего.
«Жизнь», – сказал мне цыган, по-польски. Я впервые слышал, чтобы он говорил по-польски. – «Жизнь». Понимаешь?»
Я покачал… головой. Он снова сказал. «Жизнь». А потом… не знаю, как… но я… понял.
Я спросил его… «Почему не ты?» Он достал… из кармана… одну из старых фигурок. Две девочки. Держащиеся за руки. Я не замечал раньше… руки. И я понял.
«Мои девочки, – сказал он. Снова по-польски. – Дым. Ничего. Пять лет назад». И это я понял.
Я взял у него фигурку. Мы ждали. Спали бок о бок. В последний раз. И пришли нацисты.
Заставили нас встать. Мало их было. Остальные ушли. Нас пятнадцать было. Может, меньше. Они что-то сказали. По-немецки. Никто из нас немецкого не знал. Но для меня… по крайней мере… это слово значило… беги. Цыган просто… остался стоять. Умер там же. Под деревьями. Остальные… не знаю. Нацист, что поймал меня… смеялся… мальчишка. Не сильно… старше тебя. Неуклюже держащий оружие. Слишком большое для него. Я поглядел на свою руку. Держащую… статуэтку. Деревянного человека. «Жить», – начал распевать я… вместо «Шема Исраэль». И нацист выстрелил мне в голову. Бах.
С этим единственным словом мой дед потерял сознание, будто выключатель щелкнул. Обмяк в кресле. Мое оцепенение продлилось еще пару секунд, а потом я замахал руками перед собой, будто пытаясь увернуться от того, что он мне рассказал. Делал это с такой силой, что не заметил поначалу, как дергается грудь деда, как он хрипит. Хныча, я опустил руки, но грудь деда уже не подымалась, он обмяк сильнее, упав вперед, и не шевелился.
– Люси! – завопил я, но она уже сама выбежала из дома. Вытащила деда с кресла и положила на землю. Нагнулась к нему, сдвигая маску вверх, но прежде, чем их рты соприкоснулись, дед кашлянул, и Люси отпрянула, всхлипывая и натягивая маску обратно.
Дед лежал на земле, будто россыпь костей в грязи. Шипел кислородный баллон, синеватая трубка, идущая к маске, запотела.
– Как? – прошептал я.
– Что? – спросила Люси, стирая слезы.
– Он сказал, что ему выстрелили в голову.
Лишь сказав это, я в первый раз ощутил этот холод, ползущий из кишок в желудок, а потом к горлу.
– Прекрати это, – сказал я, но Люси подвинулась вперед, так, что ее колени оказались под головой деда, и не обращала на меня внимания. Я увидел над головой наполовину скрытую облаками луну в черном небе, будто приоткрытый глаз ядозуба. Спотыкаясь, я пошел мимо дома и, даже не думая, вошел в хоган.
Внутри я задернул занавесь, чтобы не видеть Люси и деда, и эту луну. Крепко прижал колени к груди. Избавиться от леденящего холода. Долго оставался в таком положении. Стоило лишь закрыть глаза, и я видел людей, рвущихся, будто перезрелые бананы, руки и ноги, усеивающие черную голую землю, как ветки деревьев после грозы, ямы, заполненные обнаженными мертвыми людьми.
«Я хочу, чтобы он умер», – понял я. В тот момент, когда он упал вперед в кресле, я надеялся, что он умер. «За что именно? За то, что в лагерях был? За то, что мне рассказал? За то, что довел меня до тошноты и заставил с этим бороться?»
С потрясающей и пугающей быстротой чувство вины за эти мысли исчезло. А когда оно исчезло, я осознал, что холод струится по моим ногам и шее, закладывает уши, покрывает язык, будто паста, закрывает от меня мир. Я слышал лишь голос деда, будто вихрь песка внутри моего черепа. «Он внутри меня. Он поглотил меня, занял мое место. Он стал мной».
Я прижал руки к ушам, но это не помогло. Мысли метались, воспоминания последних двух дней – бубен, пение, мертвый Говорящий Бог, летучая мышь в бумажном пакете, прощание отца. И голос в моих ушах, будто соединившийся с биением моего сердца. «Жизнь». И я наконец понял, что сам загнал себя в ловушку. Один, в хогане, в темноте. Если я обернусь, то увижу Танцующего Человека. Он будет нависать надо мной с широко открытым ртом. И будет уже поздно. Наверное, уже поздно.
Закинув руки назад, я схватил Танцующего Человека за тонкую черную шею. Ощутил, как он болтается на ветке, уже был готов к тому, что он станет извиваться. Я с трудом встал. Он не шевелился, но деревянная кожа казалась податливой под моими пальцами, как настоящая. В моей голове продолжал пульсировать новый голос.
У ног на полу валялись спички, которыми Люси зажигала ритуальные свечи. Я схватил коробок, бросил резную фигурку на землю. Они ударилась подставкой и опрокинулась лицом вверх, глядя на меня. Я сломал спичку о коробок, потом вторую. Третья загорелась. Мгновение я держал ее над Танцующим Человеком. Жар подбирался к моим пальцам – это было чудесное ощущение, живой огонь, отпугивающий холод внутри меня. Я бросил спичку, и Танцующий Человек исчез во вспышке ярко-оранжевого пламени.
И вдруг оказалось, что больше ничего не надо. Хоган превратился в обычное жилище из дерева и глины, ночь снаружи стала обычной ночью в пустыне, Танцующий Человек стал горкой рыжего и черного пепла, который я разбросал ногой. Все еще холодно, но теперь я чувствовал себя скорее усталым. Шатаясь, вышел наружу и сел у стены хогана. Закрыл глаза.
Меня разбудили шаги. Я сел и с изумлением понял, что уже день. Я ждал, в напряжении, боясь поднять взгляд, но потом сделал это.
Рядом со мной стоял на коленях отец, на земле.
– Ты уже здесь? – спросил я.
– Твой дед умер, Сет, – сказал, он. Обычным своим голосом зомби-папочки, но он коснулся моей руки, как настоящий отец. – Приехал, чтобы забрать тебя домой.
Хорошо знакомый шум в коридоре гостевого дома известил меня, что вернулись ученики. Один из них, лишь один, остановился у моей двери. Я ждал, затаив дыхание и жалея, что не выключил свет. Но Пенни не постучалась, и, спустя пару секунд, я услышал ее размеренные аккуратные шаги – дальше по коридору, к ее комнате. Я снова был наедине с моими марионетками, моими воспоминаниями и ужасными подозрениями.
Месяц спустя я был в своей простой безликой квартире в Огайо, с телевизором без кабеля, почти пустым сервантом и единственным шкафом, наполненным тетрадями, – канун нового учебного года. Вспоминаю, как пробудился в тревоге, от которой, похоже, до конца не избавился, – ни на мгновение с тех пор, как в последний раз отъезжал от дома деда.