Это безумие, парень, – сказал он себе, – настоящий психоз.

А что, если слуховые аппараты Декстера на самом деле – затычки в ушах, если этот сукин сын сам не слушал эту музыку? Может, его слова были не просто предостережением. Что, если он знал, как эта музыка влияет на аудиторию, что, если он намеренно превратил половину всех слушателей в зомби ради всеобщего блага?

И что в этом такого плохого?

Ничего вовсе.

Воздух чище, меньше войн, больше еды вокруг ходит… только не забывай складывать клубни на складах и давай им прорастать, а дерьмо разгребать будут остальные. Ничего плохого… если ты не из той половины, что слушали музыку.

Начали болеть глаза, от света. Он выключил лампу и сидел в темноте, глядя на светящийся экран. Выглянул в окно. С тех пор как он в прошлый раз выглядывал, похоже, три четверти окон в ближайших домах погасли, а остальные напоминали странную головоломку – золотые квадратики на черных страницах. По спине пошел противный холодок: он представил, как тысячи других манхэттенских полуночников начинают тормозить и остывать, не могут выносить света и сидят в темных квартирах под заунывный альт, змеей вползающий им в мозги.

«Дурацкая мысль. Декстер просто языком молол всякую чушь либеральную. Он же не безумный ученый, не чудовище, лелеющее тайный план.

Однако Уэйду Гудрику было как-то не до смеха.

Может, – подумал он, – надо сообщить в полицию… или куда-то еще!»

Но для этого надо встать, набрать номер, а ему было куда приятнее просто сидеть и слушать шумы вселенной и печальную песнь жизни, нисходящей в ничто.

Он задумался о том, какими умиротворенными были музыканты «Посмертия», как бледные руки пианиста скользили по клавишам, будто медленные белые животные, звук, будто рябь на воде, как запрокинул голову трубач и из-под темных очков стали видны его глаза (одни белки, глядящие куда-то внутрь, на нечто умиротворяющее), как басист, чьи пальцы сливались над струнами, откинул голову назад, открыв рот и уставившись в потолок, как если бы там были звезды.

«Так это и было», – подумал он, казалось, что так и было; нет, он это осознавал, но не смог теперь испугаться, было совсем не страшно. Лишь слушал, двигая пальцами по подлокотникам, поглощал все это. На ближайших небоскребах гасли огни.

«В самом деле, черт подери, это происходит… и мне не страшно». По сути, ему уже начинало нравиться это ощущение. Похоже на небольшой отпуск. Убавить громкость и эмоции, сидеть, позволяя мозгу дозревать, будто сыру в подвале.

«Интересно, что бы сказала Рэйчел?

Ну, она бы была в восторге! Она этой музыки не слышала, в конце концов, она была бы чертовски рада идти в числе первых. Пусть он сидит и пиршествует, а она будет приводить чужих и отдаваться им прямо на ковре в гостиной. В смысле, я же не буду возражать, так? Может, мертвецам приятно просто смотреть. Может…» – у него зачесались руки, от грязи, которой осквернил их город. Похоже, надо ополоснуть. Придется вставать, но надо же иногда шевелиться. Нельзя же просто сидеть и под себя гадить.

Большим усилием воли, будто поднимая пару сотен килограммов, он встал на ноги и побрел в ванную. Казалось, ушла пара минут на то, чтобы дойти и, нащупав выключатель, зажечь свет, который едва не ослепил его. Отблески на кафеле и хромированных поверхностях, будто шрапнель, ударили по сетчатке глаз.

– О Господи! – воскликнул он. – Бог ты мой…

И поглядел на свое отражение в зеркале. Бледная кожа, губы, слишком красные, круги вокруг глаз, будто синяки. «Мистер Зомби», – обратился он к себе, в темно-сером костюме от Кельвина Свайна, с отворотами в итальянском стиле, в шелковом галстуке от «Вечеринки Висельника», оранжевой шелковой рубашке цвета голубиной крови, туфли, на самом деле – куски мерзкой мертвой кожи с узором под крокодиловую, аксессуары от Мистера Морга.

Не сразу он смог отвернуться.

Включил воду. Музыка играла в такт течению воды, он не ощутил холода, когда подставил руки. Просто еле заметная щекотка по коже.

Отдернув кисти, он глядел, как сверкающие капли стекают по ним в такт альту и ударным, басу и пианино. Выключил свет и стоял в благословенной прохладной темноте, слушая альт, играющий вдалеке, позволил своим мыслям уходить дальше и дальше по извилистому золотому тоннелю в никуда.

«Надо признать, ты способен глубже осознать мир живущих, если твоя жизненная сила ушла к нулевой отметке, – подумал он. – Вот, например, Рэйчел». Она может вернуться в любой момент, довольная и улыбающаяся, вертя задницей, бросить сумочку и плащ, задорно поцеловать его, спросив, как дела со статьей… а поток ее сексуальной энергии будет угасать, потрескивая, как заглушенный мотор машины в тишине гаража. Это совершенно ясно, весь масштаб ее обмана, теперь, когда он не закрыт бессильным гневом и разочарованием, осталось лишь осознание неприемлемости этих отношений. «Очевидно, надо что-то сделать. Удивительно, как это раньше в голову не приходило… или неудивительно.

Я был слишком возбужден, слишком эмоционален. Теперь… теперь это возможно. Надо поговорить с Рэйчел, сделать все иначе.

На самом деле, – понял он, – даже в разговоре нужды не будет.

Просто ей надо немного послушать эту музыку, и она встроится».

Совсем не хотелось покидать умиротворяющий мрак ванной, но он чувствовал, что надо закончить статью… подбить концы. Вернулся в гостиную и сел у компьютера. Трансляция на WBAI закончилась. Похоже, он долго был в сортире; выключил радио, чтобы слышать мелодию у себя голове.

Я сижу здесь, слушая маленькую ночную серенаду, шелестящий шепот музыки, просачивающейся из щели двери, ведущей к смерти, сами понимаете, не слыша почти ничего, кроме этого пронизывающего звука, который стал скорее благом, чем помехой, который начинает устанавливать в мире совершенно новый порядок. Незачем объяснять это тем, кто ее слушает, как и я, но для остальных позволю себе пролить свет на этот опыт. Можно понять… совершенно ясно, так сказать, но это слово не объясняет всего. Ощутить освобождение от пут, от безудержных чувств, понять, что малые перемены могут привести к спокойствию и совершенству. Понемногу, там-сям. И вдруг становится очевидно, что больше нечего делать, совершенно нечего, и достигаешь полной гармонии с окружающим.

Экран слишком яркий. Гудрик убавил яркость. Понял, что даже у темноты есть свое, особенное свечение. «Странно», – он глубоко вдохнул… вернее, попытался, но грудная клетка не пошевелилась. «Круто, – подумал он, – очень круто. Не шевелиться. В совершенном спокойствии, белом-белом спокойствии на черном-черном фоне. Осталось уладить совсем немного. Я уже почти готов. Что бы это ни было».

Прохладный голос альта, тоненькая струйка удовольствия в рокоте ночи.

Не могу сказать, что это очень уж приподнятое ощущение. В конце концов, ничто над тобой не довлеет, никакие опасные желания, никакое скверное настроение, никаких ненавистных привычек…

Щелчок. Открылась входная дверь, и от этого звука, похоже, в комнате стало светлее. Шаги, голос Рэйчел.

– Уэйд?

Он ощущал ее. Горячую, липкую, мягкую. Ее груди, из жировой ткани, виляние ее бедер, сокращение сухожилий, живых. Будто своеобразную музыку, бесстыжую мелодию жизненной силы и обмана.

– Вот ты где! – радостно воскликнула она. Обжигающая вспышка звука, и она уже позади него. Наклонилась, положив руки ему на плечи, поцеловала в щеку. Прядь ее каштановых волос змеей упала Уэйду на шею и грудь. Он едва ощущал запах духов, еле-еле. Она всегда ими так заливалась, что он едва мог терпеть, задыхаясь от этой цветочной вони.

– Как дела со статьей? – спросила она, отходя в сторону.

Он повернулся, впиваясь в нее взглядом. Округлая задница, затянутая в шелк, теперь напомнила ему лишь о канализации, наполненной черной желчью, ее сердце стало для него отвратительно красным гамбургером с ядом. А эти крохотные торчащие соски…

Он вспомнил, как она убирала волосы наверх, надевала передники, будто Вильма Флинтстоун, как он приходил домой и прикидывался прелюбодеем Барни Рабблом.